Выбрать регион:

Европа не есть Запад: интересы, ценности и идентичность в европейской традиции

Яндекс Livejournal Liveinternet
Европа не есть Запад: интересы, ценности и идентичность в европейской традиции
Европа не есть Запад: интересы, ценности и идентичность в европейской традиции

Дарио Читати


Концепты «интерес» и «ценность» следует рассматривать не только как принадлежащие к различным сферам, но и скорее как термины, противоположные по смыслу. Действительно, в семантическое поле ценностей включаются попытки описать социальное пространство через идеи добра и зла. И делается это вопреки исключительному многообразию нравственных понятий, наблюдаемых на протяжении столетий у разных народов. Иными словами, ценности представляют собой то, что объединяет и регулирует в обязательном порядке конкретное общество людей. Отнюдь не случайно религия – которая не исчерпывается нравственным наполнением, но находится в неразрывной связи со сферой ценностей – толковалась гуманистами эпохи Возрождения в значении «связывать воедино» (от лат. religare).

В то же время слово «интерес» имеет совершенно иную этимологию – «находиться между», «среди чьих-либо вещей» (лат. inter esse negotia alicuius) – и тем самым уже подразумевает идею отчужденности и разделения элементов одного множества. Следовательно, можно обобщенно утверждать, что ценности направлены на объединение, в то время как интересы являют собой то, что различает и разъединяет.

Однако в ходе исторического развития той части человечества, которую часто необоснованно называют «западной», интересы и ценности в конечном счете переплелись. В политической жизни многих стран интерес не только вступил в полные гражданские права в сфере нравственности, но в отдельных случаях даже возвысился до мерила цивилизации. Это стало результатом того длительного историко-географического процесса, анализ которого представил в социальном ракурсе Фердинанд Тённис [25]. Процесс этот заключался в переходе от общности (нем. Gemeinschaft) к обществу (нем. Gesellschaft).

Общность, исторически соотносимая со средневековой реальностью земледельческих общин или малых коммун, входивших в состав христианского мира (лат. Respublica christiana), представляет собой уклад, основанный на единстве и взаимосвязи восприятия, закрепленный обычаями, узами родства и дружбы (при этом архетипом последних выступает семья). Общество же, напротив, формируется как искусственный и механический агломерат индустриальной эпохи и определяется сосуществованием разрозненных и независимых друг от друга индивидов, объединенных преимущественно контрактными обязательствами и логикой обмена и выгоды, то есть интереса.

В англо-саксонских культурах, в которых данный процесс возобладал, принято считать «развитыми» и даже «цивилизованными» лишь те страны, где интерес получил признание как основополагающий принцип человеческой деятельности. Именно противостояние противоположных интересов в данных культурах считается мерой социальной зрелости и цивилизационной развитости. Сегодня это представление предлагается всему миру как единственно верное. Более того, общественные формы и институты, опирающиеся на указанные принципы, отождествляются с демократическими, приводя к серьезному искажению самого понятия «демократия». На самом деле противостояние интересов и индивидуалистическая свобода по-западному являются сущностью не демократии (которая может воплощаться и в иных формах), а лишь западной либеральной модели управления обществом. Подобным образом, эти принципы не исчерпывают и понимания свободы. Они отражают лишь то, что еще Бенжамен Констан рассматривал – пусть излишне схематично, но убедительно – как признак, отличающий Современность (Модерн) от Античности: понимание свободы уже не как прямого участия в коллективной реализации власти, наделенной правом принятия решений, а как личного удовлетворения [9].

Данное различие в определении понятия свободы, подобно различию между общностью и обществом, в определенной степени имеет отношение к «пространственной революции», восходящей к географическим открытиям XV века и затем окончательно осуществившейся на европейском континенте в ходе урбанизации и индустриализации. Это позволяет утверждать, что общинное измерение подверглось эрозии в том числе из-за геополитического процесса, который коренным образом преобразовал представления о пространстве и человеческих отношениях вследствие развития технологии и форм коммуникации.

Еще древнегреческие историки отмечали глубокую взаимосвязь между политической организацией и территориальной протяженностью. Констан также считал, что античная свобода характеризовалась единством этических воззрений и это было обусловлено малыми масштабами античных общностей. Но лучше всех, пожалуй, уяснил тонкую связь между географическим пространством и пространством идейно-нравственным Карл Шмитт, говоривший в своей книге «Номос земли в праве народов» об утрате места поселения на земле и объединяющих ценностей в пространстве без границ, в котором господствует технология [20].

Немецкий юрист и политический философ считал, что номос современного мира берет свое начало именно в «морской» пространственной революции, иными словами, в установлении господства Англии над океанскими просторами и промышленной революции в этой стране. Сложившийся между Морем и Технологией союз вовсе не был случайным, он стал прямым следствием островного положения Британии. Сухопутное существование отличается укорененностью в фиксированной местности, очерченной природными и человеческими границами, которые обусловливают стабильность экономической деятельности и нравственного уклада. Морское же существование и восприятие пространства сквозь призму водной стихии освобождают жизнь от каких-либо границ и способствуют независимости, отрыву от стабильных связей. Море порождает мятежное прометеевское стремление к «новизне», поиску и техническому прогрессу. Именно в силу того, что Англия «взглянула на Землю с точки зрения Моря», она стала родоначальницей промышленной революции. Англия не только указала путь материального развития, на который вступили все остальные государства (в том числе чтобы противостоять мощи Англии и сохранить независимость). Тем самым она способствовала эмансипации от ценностей, понимаемых как «нечто связующее». Неслучайно в Англии, к тому времени уже вполне обретшей статус «морской державы», возник феномен огораживания – насильственной ликвидации общинных земель (и обычаев средневековой Европы). Более того, именно в Туманном Альбионе зародились и либерализм, провозглашающий права индивида главенствующими над отношениями с другими людьми, и классическая теория экономики, рассматривающая интерес и стремление к прибыли как основополагающие мотивации в деятельности человека.

Во всем этом можно проследить генеалогию современного общества, в котором, как нам видится, между интересами и ценностями образовался непреодолимый разрыв, так что само понятие «общий интерес» выглядит ныне оксюмороном. Интерес никак не может быть общим – в значении «единый и разделяемый» – именно в силу того, что он изначально осмысливается в свете сопоставления и даже противостояния с иным субъектом. Интересы принято называть, к примеру, национальными в соответствии с тем, насколько они отличаются от интересов другого государства. В составе государственных структур выделяются так называемые группы интересов, и выступают они таковыми именно потому, что защищают блага, плохо увязываемые с благом остальных сограждан. Аналогичным образом права меньшинств – порою их следовало бы определять как интересы меньшинств – часто являются примером отстаивания независимости частного от общего. В свою очередь, интересы отдельного индивида принято называть частными именно в силу того, что они не совпадают с интересами других индивидов. Ярко выраженный оттенок конфликтности «интерес» приобретает в современной экономике. Французский антрополог Луи Дюмон считает, что наука об экономике придала отношениям с вещным миром приоритетный статус по сравнению с отношениями между людьми [10, 11].

Поясним на конкретном примере сложность общепринятого понимания «интереса» в современном обществе. Европейский союз является членом ВТО и, следовательно, закрепляет в числе своих основополагающих принципов право на свободное движение товаров. В то же время против ЕС не раз выдвигались обвинения в том, что в сфере сельского хозяйства он проводит политику протекционизма, облагая таможенными пошлинами импорт или практикуя льготы для местных производителей, защищающие их от потенциальных рисков рыночной конкуренции. Ограничивая конкуренцию, данная политика ведет к удержанию цен на высоком уровне и тем самым возлагает бремя издержек на самого же европейского потребителя. В чем именно заключается общий интерес – в защите труда производителя или в праве потребителя на выбор товара из многообразной линейки и в его освобождении от уплаты добавленной стоимости, обусловленной косвенной формой монополии – определить далеко не просто.

С одной стороны, политика протекционизма отвечает вполне оправданному убеждению, охарактеризовать которое можно, прибегнув к терминологии Шмитта, как «сухопутное». Убеждение это заключается в том, что стоимость товара непременно сопряжена с территорией – местом производства – и с трудом населяющих эту территорию жителей. Солидарность в рамках политического уклада, таким образом, предполагает признание ценности производственных структур на территории и их поддержку. Тут логичен призыв, обращенный ко всем членам, поступиться собственными интересами (то есть мириться с отсутствием более дешевого товара). Призыв этот выглядит вполне оправданным, так как направлен он на необходимую защиту меньшинства от более серьезного риска – кризиса всего сектора и безработицы.

С другой стороны, очевидно, что выбор – обоснованный или нет – в пользу защиты отдельного сектора от предполагаемой конкуренции зависит сегодня от политического представительства самого сектора и потому отражает больше соотношение сил, чем соблюдение принципа. Далеко не все производственные отрасли могут рассчитывать на равнозначные формы поддержки. Парадокс в том, что даже если подобную протекционистскую защиту предоставить всем отраслям экономики, мы придем не к обеспечению «общего интереса», а к застою всей системы, обусловленному претензией на неизменность отдельных ее компонентов. Перефразируя метафору Менения Агриппы, уподобившего социальное общество телу, а его классы и слои – членам этого тела, можно сказать, что излишняя крепость отдельного члена приводит к параличу организма. Складывается ситуация, когда не только производственные структуры, но и различные государственные и общественные учреждения (государственные чиновники, профсоюзы, профессиональные корпорации, ассоциации предпринимателей и т.д.) оказывают столь сильное давление, что оно препятствует любому изменению в рамках сложнейшего механизма балансирования между законными требованиями и корпоративным лоббизмом.

Призыв к действиям во имя общих интересов особенно проблематичен в контексте такого социального уклада, в рамках которого разделение труда, свободное движение капиталов и конкуренция не просто являются двигателем экономического развития, но и составляют фундамент общественной жизни. В таких условиях общий интерес никак не может быть воплощен в простой сумме всех обособленных интересов, и тем более в «общей воле» в духе учения Руссо – воле произвольной и неопределенной. В лучшем случае он может обрести форму компромисса между противоположными интересами. И, возможно, именно в поиске такого компромисса заключается сегодня деятельность хорошего правительства. Опираясь на свой авторитет, правящие круги должны уметь разрешать конфликты, не предоставляя привилегий тем элементам, которые уже обладают преимуществами.

Можно сказать, что преследование интересов в экономической деятельности является экономическим эквивалентом философско-политического принципа индивидуализма. Но индивидуальный интерес как таковой совсем не обязательно представлять в качестве элемента, противостоящего коллективу. Наоборот, личность и общность (т. е. индивидуализм и принадлежность к обществу) в хорошем государстве, в принципе, должны выступать не как стороны противостояния, а как феномены, диалектически взаимосвязанные.

Обратим внимание: многие, выступавшие за приоритет ценностей в социальной сфере (от Бердяева до Мунье, от Честертона до Ортега-и-Гассета) призывали строго различать общественное измерение, в котором воплощаются привязанности и обитают разделяемые ценности (общность), и коллективизм, ассоциируемый с анонимной массой и отрицающий различия во имя абстрактного блага. Необходимо, предупреждали эти мыслители, разграничивать такие понятия, как личность, которая представляет собой неповторимую сущность, находящуюся в диалектической связи с другими, и индивид, являющийся атомизированной единицей, существующей «до» возникновения семейных, социальных и общественных связей.

Отталкиваясь от центричности личности, можно утверждать, что свобода выбора – и служащая ее прямым экономическим дополнением предпринимательская деятельность – способна быть мотором развития, только если она вписывается в рамки правил и, прежде всего, общепринятого уклада, а также руководствуется чувством ответственности, способствуя тем самым выбору правящих кругов и складыванию иерархии на основе заслуг и компетентности. Напротив, и это общеизвестно, многие формы солидарности, воплощенные в централизованных бюрократических структурах современного государства, часто дегенерируют, что проявляется в иждивенчестве и коррупции и лишает общество социальной гармонии и меритократии.

Следовательно, вопрос заключается не в признании законности интереса и индивидуальной свободы как таковых – они имеют место и признаются даже в самом консервативном мировоззрении. Кризис ценностей определяется тем, в каком пропорциональном соотношении индивидуальный интерес и общие ценности находятся со сферой обязательств, обычаев и исторической идентичности. Сегодня они выступают проводниками такого космополитизма, который зачастую является не чем иным, как шовинистическим навязыванием собственного образа жизни, как это провидчески предсказал Николай Сергеевич Трубецкой [2]. С другой стороны, в ранг высшей ценности возводят право каждого на свободный выбор собственных ценностей, ограничивая это право исключительно буквой закона. Но, как только это происходит, возникает то, что сторонники американского коммунитаризма назвали «процедурным либерализмом»: релятивистский или даже нигилистский строй, отрицающий саму идею ценности в плане общественного признания. Отсюда вытекает искаженное толкование плюрализма, в котором толерантность становится синонимом равнодушия, превращаясь в нетерпимость всякий раз, когда на ее пути встречается подлинное утверждение ценностей.

Один из ярких примеров – острые разногласия между Венгрией и Евросоюзом, связанные с внесением в 2011 г. в венгерскую Конституцию ссылки на христианство как основополагающую ценность мадьярской нации. Спор усугубило то, что данная акция сопровождалась ограничительными мерами по отношению к интересам иностранных финансовых агентов. Из-за этого премьер-министр Виктор Орбан стал объектом яростных нападок со стороны представителей либеральных институтов.

По сути же речь шла о разных подходах к явлению, которое уже давно вызывает сомнения во многих европейских странах. Оно заключается в том, что трактовка собственного исторического развития оказывается лишенной немалого числа самобытных элементов, следы которых хранят культура, искусство, архитектура и, пусть в деградировавшем виде, менталитет народов: они сводятся к фольклорному, музейному измерению или же, в лучшем случае, к вопросу личного выбора. Это явление касается не только религиозных традиций, тенденция к отторжению которых наиболее очевидна. Оно заметно во всех аспектах материальной и нематериальной культуры, способных служить опорой нравственной, ментальной общности и, следовательно, играть роль того обязательного обрамления, вне которого не может быть конструктивного плюрализма идей.

Данная либеральная модель с триумфом утвердилась после распада Советского Союза. Она составила идеологическую основу так называемого «гуманитарного вмешательства» под эгидой США. И только в последние годы, в силу нередких неудач в военных операциях и появления новых геополитических полюсов (Латинская Америка, Россия, Китай, Индия) наблюдаются робкие попытки поставить под сомнение действия США. Утверждение, что американская внешняя политика преследует интересы, связанные с защитой ценностей, звучит банально, но не всегда корректно. В действительности, в теории так называемого «экспорта демократии» – независимо от пропагандистских заявлений, направленных на оправдание интервенции, обусловленной стратегическими либо экономическими целями – имеет место проявление волевого стремления к гегемонии, всемирной по форме и релятивистской по содержанию. Всемирность данной теории заключается в том, что западная либеральная демократия представляется как модель, которая может быть внедрена повсеместно. Релятивизм же связан с тем, что по своей сути она предлагает не подлинную систему ценностей, а лишь набор прав и юридических гарантий, призванный дать возможность индивиду жить, руководствуясь собственным выбором и собственными интересами в мире, где границы становятся все более размытыми.

Идея эта, выдвигаемая в качестве наиболее привлекательной перспективы, предполагает абстрактное видение человека, получившее в произведениях Майкла Сэндела удачное определение «unencumbered self» – «человек, не обремененный никакими обязательствами» [19]. На самом деле, полное раскрепощение от уз зависимости вовсе не означает возможности действовать на основе неограниченной свободы. Индивидуальная идентичность, освобожденная от своего географического, исторического и общественного измерения, в большинстве случаев оказывается под влиянием совокупности стимулов рынка. Интерес как вектор человеческих отношений приобретает исключительное значение. Получившее известность понятие «текучей современности» Зигмунта Баумана [3], указывающее на экзистенциальный нигилизм и психологические аспекты общества потребления, является, на мой взгляд, исключительно емким, поскольку оно непроизвольно перекликается с «морской» концепцией существования «без корней», получившей теоретическое обоснование в работах Карла Шмитта.

Имеется ли возможность повернуть данную тенденцию вспять и вернуть шкалу ценностей в центр современного общества? Вероятно, ответ на этот вопрос должны дать, прежде всего, европейские страны, переживающие одновременно экономический кризис и кризис ценностей. Не касаясь конъюнктурных решений, которые предстоит принять, можно выделить три основных направления действий, призванных преодолеть разрыв между интересами и ценностями. Одновременно такие действия должны вести к экономическому оздоровлению. В сфере экономики, если мыслить реалистически, противостояние интересов неизбежно сохранится, но оно может и должно смягчаться чувством ценности – принадлежности к общности с единой судьбой.

Первое направление связано с необходимостью демонтировать и восстановить (в его подлинном значении) контекст категории «Запад». Современное понимание Запада – плод политической мысли США, выраженной в различных учениях от Джефферсона до Монро, в которых формулировались отличия Америки от Европы. В определенном смысле авторы этих учений стремились обосновать противостояние Европе.

Начиная с пространственной революции, ознаменовавшейся великими географическими открытиями, категории «Запад» и «Восток» уже утрачивают значение, которое было им присуще в античную или средневековую эпоху. С точки зрения географии Европа никоим образом не может быть приравнена к Западу, от которого ее отделяет океан. Именно на Западе заходит солнце, и символическое утверждение, что по мере продвижения на Запад Европа как единая цивилизация близится к своему закату, возможно, не столь уж поверхностно.

Европа может идентифицировать себя только как Запад Востока: иными словами, как западную часть Старого Света, как западный полуостров бескрайнего континента, занимающего восточное полушарие Земли. Наоборот, «западничество» является не чем иным, как искажением и отрицанием исторических и духовных корней Европы. Между тем осознание своего исторического нахождения в пространстве – принципиально важная основа для принятия решений практического характера.

Второе направление связано с возрождением традиций. Вопрос сам по себе непростой, поскольку в подобных вещах легко поддаться узким и произвольным суждениям. Карл Шмитт писал о «тирании ценностей», имея в виду ситуацию, когда апелляция к ценностям лишена исторического основания и сводится к абстрактным принципам [21]. В любой апелляции к идентичности заключена опасность излишней замкнутости по отношению к другому и, что значительно хуже, корыстного использования идеи в целях защиты интересов, не имеющих ничего общего с провозглашаемыми ценностями. Яркий пример тому дает дискуссия о «христианских корнях» Европы. Приведенный нами выше случай с Венгрией представляет собой лишь одну сторону медали, но есть и обратная сторона. В период интервенции в Афганистан в поддержку тезиса о христианских корнях (тезис само по себе обоснованный, если не рассматривать его как тотальный и эксклюзивный принцип) нередко выдвигались расистские доводы. И делали это сторонники так называемого «столкновения цивилизаций» отнюдь не во имя восстановления европейских ценностей. Отождествление ими свободного рынка, либеральной демократии и христианской религии – спорное само по себе – выполняло инструментальную функцию по отношению к стратегическому плану США.

К чему можно свести идентичность Европы, под кровом которой находятся многочисленные национальные культуры, светские и религиозные, тем более, что они не имеют четких континентальных границ? Одно из наиболее убедительных толкований европейской идентичности дал французский философ Реми Браг, утверждавший, что у Европы глубоко «римский» характер [5]. Эпитет этот относится не столько к конкретной античной цивилизации, сколько к способности воспринимать, преобразовывать и транслировать культуры близлежащих территорий и даже завоеванных народов. Как считает Браг, величие Римской империи – и являющейся ее наследницей Европы – составляло, прежде всего, чувство «вторичности» по отношению к предшествовавшим культурам, что сделало возможным и восприятие греческой культуры, и принятие христианства в рамках римского права. Данная позиция идет гораздо дальше нейтрального синкретизма, проявляясь в преобразовании исходных элементов, одновременно различных и схожих. То же можно увидеть в последующей европейской истории – вспомним о включении германских традиций или о вкладе арабской культуры в культуру латинского Средневековья.

Европа как этнокультурное и духовное завершение взаимодействия смежных пространств Древнего мира (от первых индоевропейцев, пришедших из Азии, до семитских культур Ближнего Востока и Северной Африки, вплоть до миграции народов в эпоху поздней античности), получила свое воплощение в историческом прошлом Рима. Повествование Вергилия о троянском герое Энее, покинувшем с отцом и сыном родной город, охваченный пламенем, и прибывшем в латинские земли, уже символизирует собой преемственность, переход из прошлого в настоящее: «Быть римлянином — значит испытывать старое как новое, как то, что обновляется, будучи перенесенным на новую почву. Римским является опыт начала как возобновления» [5, p. 49]. Однако, вопреки убеждению Брага, эта римская душа Европы является полным антиподом мессианскому менталитету США, в основе которого лежат разрыв с предшествующими культурами (примеры: истребление индейцев, а в наше время – дискурс, направленный против «старой Европы») и намерение навязать новые ценности геополитическим противникам, поскольку они рассматриваются как нижестоящие в культурном развитии. Последнее, созвучное характерному для Британской империи чувству превосходства по отношению к колониям, выражается в концепции т. н. «американской исключительности».

Забвение этого глубинного «римства», похоже, является одной из корневых причин современного кризиса европейской идентичности. С «римством», кстати, может быть связана и та самая «средиземноморская рассудительность», в которой многие интеллектуалы видели антидот против англосаксонского утилитаристского рационализма. В этой связи уместно отметить, что в европейской и мировой массовой культуре образ Древнего Рима сведен сегодня преимущественно к наиболее банальным и поверхностным, а иногда и исторически ложным представлениям. Их распространение происходит главным образом посредством важнейшего инструмента североамериканской мягкой силы – голливудской кинематографической индустрии.

Третий аспект, или направление, касается непосредственно социально-политической реальности. Реализация стоящих здесь задач, вероятно, сложнее всего: речь идет об утверждении общих ценностей внутри политических структур, которые, хотя и развиваются по многополярному сценарию, продолжают оставаться под знаком важности больших пространств. Это выступает косвенным доказательством того влияния, которое географическое пространство оказывает на сферу ценностей.

Подтверждением служит то, что в Европе, как и в других промышленно развитых странах, набирают силу общественные движения, ратующие за «общее благо»: сама идея блага истолковывается и как повышение ценности местной территории, «малой родины», и как защита окружающей среды и мелкого предпринимательства. Вне всякого сомнения, речь идет о попытках дать ответ на процессы глобализации, которые усиливают отрыв от корней и «утрату земли» – как в конкретном, так и в образном смысле – в связи с пространственной и производственной революциями.

Несмотря на бесспорную привлекательность, подобные проекты вряд ли могут составить действенную политическую альтернативу глобализму. В случае гипотетической реализации на государственном уровне они потенциально несут с собой нарушение баланса, раздробленность, риски неконтролируемого управления множеством изолированных единиц и, по всей видимости, перманентный конфликт.

Для политики XXI века важной задачей является, напротив, поиск путей координации между центром и перифериями через промежуточные органы управления. В данный процесс вовлечены как национальные государства, решающие эту задачу внутри своих границ, так и наднациональные структуры. Принцип субсидиарности, понимаемый как связующее звено между централизмом и автономией, представляет собой одну из опор Европейского союза. И если он оказался малоэффективным, то произошло это потому, что субсидиарность мыслилась и применялась лишь на институциональном экономическом и политическом уровнях. Иными словами, субсидиарность основывалась на интересах различных территорий, т. е. на принципе «согласие в многообразии» (in variate concordia), который только формально является девизом ЕС.

В каком-то смысле главным вызовом континентальной интеграции является следующая проблема: как совместить чувство территориальной укорененности, а именно оно предопределяет осознание общих (разделяемых) ценностей, с актуальностью крупных пространств мегаполисного, национального и макрорегионального масштаба? Вызов этот является одновременно геополитическим, технологическим, образовательным.

В определенной степени три названных направления в пересмотре стратегии развития Европы могут обрести поддержку в становлении многополярного мира. Но если тенденция к появлению новых геополитических полюсов ограничится исключительно перераспределением влияния, если она не приведет к многополярной диверсификации культур и экономик, то вряд ли многое изменится с точки зрения ценностей. Напротив, если этот процесс будет сопровождаться возрождением различных культур нашей планеты, универсальность западной (англосаксонской) модели может оказаться мнимой, и это заставит европейские народы думать о себе именно как о европейцах. Если бы им удалось почерпнуть в своей тысячелетней истории силу для открытия самих себя, они смогли бы создать новый сценарий своего будущего и вести конструктивный диалог с другими цивилизациями. Двигаясь на Запад, европейское солнце близится, похоже, к закату, но на «многополярном горизонте» оно может озарить мир новым восходом.

Авторизованный перевод с итальянского

Литература:

[1] Бердяев Н. А. Новое Средневековье. Размышления о судьбе России и Европы. Москва 1991 [1924].
[2] Трубецкой Н. С. Европа и человечество. София 1920.
[3] Bauman Z. Liquid Modernity. Cambridge 2000.
[4] Belloc H. Europe and The Faith. London 1924 [1920].
[5] Brague R. Europe, la voie romaine. Paris 1992.
[6] Cardini F. L’invenzione dell’Occidente. Rimini 2004.
[7] Cassano F., Zolo D. L’alternativa mediterranea. Milano 2007.
[8] Chesterton G. K. Il profilo della ragionevolezza. Torino 2011 [англ. изд. 1926].
[9] Constant B. De la liberté des Anciens comparée à celle des Modernes. Paris 2010 [1819].
[10] Dumont L. Homo Æqualis I: genèse et épanouissement de l'idéologie économique. Paris 1977.
[11] Dumont L. Essais sur l'individualisme. Une perspective anthropologique sur l'idéologie moderne. Paris 1983.
[12] Europa dei popoli, Europa dei mercati. Modelli dell’integrazione europea. Rimini 1998.
[13] Guardini R. Europa. Compito e destino. Brescia 2004.
[14] Latouche S. Le défi de Minerve: rationalité occidentale et raison méditerranéenne. Paris 1999.
[15] Mounier E. Révolution personnaliste et communautaire. Paris 1961 [1935]
[16] MacIntyre A. C. After Virtue. A Study in Moral Theory. London 1981.
[17] Novalis. Die Christenheit oder Europa. Ein Fragment. Stuttgart 1950 [1826].
[18] Ortega y Gasset J. La rebelión de las masas. Madrid 1993 [1931].
[19] Sandel M. Liberalism and the Limits of Justice. Cambridge 1989 [1981].
[20] Schmitt C. Der Nomos der Erde im Völkerrecht des Jus Publicum Europaeum. Berlin 1950.
[21] Schmitt C. Die Tyrannei der Werte. Überlegungen eines Juristen zur Wert-Philosophie. Stuttgart 1960.
[22] Sciacca M. F. L’oscuramento dell’intelligenza. Milano 1970.
[23] Sedlmayr H. Verlust der Mitte. Salzburg-Wien 1948.
[24] de Tejada F. E. Europa, Tradizione, Libertà. Saggi di filosofia della politica. Napoli 2005.
[25] Tönnies F. Gemeinschaft und Gesellschaft. Grundbegriffe der reinen Soziologie. Darmastadt 1963 [1887].
Источник:  Дарио Читати
Короткая ссылка на новость: http://pluriversum.org/~OX0a7
Просмотров: 1880

Зарегистрируйтесь или войдите, чтобы оставлять комментарии